— Рада была помочь, — сказала она. — Ваш отец много лет был сама любезность. Никогда не жаловался на шум от моих детей, пока они росли, и всегда покупал у них все, что они продавали, когда им нужно было выручить денег для школьных экскурсий. Он поддерживал во дворе порядок, приглядывал за домом, если я просила. Всегда готов был прийти на помощь. Отличный сосед…
Я улыбнулся. Ободрившись, она продолжила:
— Только, знаете, он ведь не всегда меня впускает. Говорит, ему не нравится, где я кладу вещи. Или как убираю. Или что я передвинула стопку почты на его столе. Обычно я не обращала внимания на его ворчание, но иногда, когда ему становилось лучше, он ни в какую меня не впускал и даже угрожал полицией, если я пыталась войти. Я просто не знала…
Она замолчала, и я закончил за нее:
— Не знали, как поступить. Женщина стояла с виноватым видом.
— Ничего, — сказал я. — Без вас вообще не знаю, что бы он делал.
Она с облегчением кивнула и потупилась.
— Хорошо, что вы вернулись, потому что я хотела переговорить с вами о сложившейся ситуации. — Она смахнула с одежды невидимую ворсинку. — Я знаю отличное место, где о нем позаботятся. Персонал превосходный. Мест там практически не бывает, но тамошний директор — мой знакомый, к тому же он знает лечащего врача мистера Тайри. Понимаю, как тяжело это слышать, но для вашего папы это самое лучшее, и я считаю…
Она не договорила. Я видел, что эта женщина искренне желает отцу добра, и уже открыл рот для ответа, но не сказал ничего. Предлагаемый выход был вовсе не таким простым, каким казался. Дом был единственным местом, где отец освоился за жизнь, где ему было комфортно, где его раз навсегда заведенный порядок имел какой-то смысл. Если даже перспектива недолгого пребывания в больнице приводила его в ужас, то необходимость обживаться на новом месте его попросту убьет. Однако вопрос заключался не в том, где он умрет, а скорее в том, как умрет — в одиночестве в пустом доме, на испачканной мочой и испражнениями постели, изголодавшийся и истощенный, или среди людей, которые будут кормить и мыть его, пусть даже в непривычной, незнакомой обстановке?
С дрожью в голосе, которую не удалось подавить, я спросил:
— Где находится лечебница?
Следующие две недели я провел, ухаживая за отцом. Я кормил его как можно лучше, читал ему «Бюллетень нумизмата», когда он бодрствовал, и спал на полу рядом с его кроватью. Каждый вечер он пачкал постель, пока я, к вящему папиному смущению, не купил памперсы для взрослых. Большую часть дня отец спал.
Пока он отдыхал на диване, я объехал несколько пансионатов, находившихся в пределах двух часов езды на машине. Заведение, о котором говорила соседка, оказалось чистым, персонал состоял из профессиональных медиков, а директор даже проявил личный интерес к случаю моего отца (было то благодаря протекции соседки или папиного лечащего врача, я так и не узнал).
О цене я не задумывался. Лечебница славилась своей дороговизной, но у отца была государственная пенсия, социальная и медицинская страховки, да еще индивидуальная страховка (не исключаю, что в свое время папа расписался на пунктирной линии страхового полиса, не вполне понимая, за что платит), и меня заверили, что «спасибо» им вполне достаточно. Директор пансионата, мужчина лет сорока с каштановой шевелюрой, своей обходительностью напомнивший мне Тима Уэддона, вник в ситуацию и не настаивал на немедленном решении. Вручив мне ворох информационных буклетов и разнообразных документов для заполнения, он попрощался и пожелал отцу здоровья.
Вечером в разговоре с отцом я поднял тему переезда в лечебницу. Выбора у меня не было: через несколько дней предстояло отбыть в Германию, и остаться я не мог, как ни хотел.
Папа молчал, пока я излагал суть дела. Я приводил тщательно обдуманные доводы, говорил, что тревожусь за него, и выражал надежду, что он поймет. Отец не задал ни одного вопроса, но в его широко раскрытых глазах застыл ужас, словно ему зачитали смертный приговор.
Я едва смог договорить. Ласково потрепав папу по ноге, я вышел в кухню налить себе стакан воды. Вернувшись в гостиную, я остановился как вкопанный — папа сидел на диване, спрятав лицо в ладонях, и его опущенные плечи вздрагивали. Впервые в жизни я видел, как отец плачет.
Утром я начал собирать папины вещи, вынимая их из комода и шкафов — одежного и встроенного. В отделении для носков лежали исключительно носки, на полке для рубашек — только рубашки. В секретере все было подписано, снабжено ярлычками и расставлено или разложено в строгом порядке. В отличие от подавляющего большинства обитателей Земли у отца не оказалось никаких секретов — ни тайных пороков, ни дневников, ни постыдных увлечений, ни коробки с памятными вещичками, ценными только для владельца. Я не нашел ничего, проливавшего свет на его внутреннюю жизнь, ничего, что помогло бы мне понять отца после того, как его не станет. Тогда я понял, что папа был именно тем, кем казался, и я восхищаюсь им за это.
Когда я закончил сборы, папа лежал на диване, но не спал. После нескольких дней регулярного питания к нему вернулись некоторые силы, а в глазах появился слабый блеск. Я заметил прислоненную к столу лопату. Сильно дрожащей рукой папа протянул мне клочок бумаги с каким-то рисунком, напоминавшим наскоро нацарапанную карту, и подписью «Задний двор».
— Для чего это?
— Это твое, — сказал папа и указал на лопату.
Я взял лопату, пошел, согласно карте, к дубу, росшему на заднем дворе, отсчитал шаги и начал копать. Через минуту лопата наткнулась на что-то металлическое. Это оказался ящик, под ним другой, еще один сбоку — всего шестнадцать тяжелых металлических ящичков. Усевшись на крыльцо, я вытер с лица пот и открыл первую из находок.
Я уже знал, что найду, и сощурился от яркого блеска золотых монет, засиявших под ослепительным южным солнцем. На дне коробки я нашел пятицентовик 1926 года с головой быка, который мы с отцом вместе искали и нашли, — единственную монету, которой я дорожил.
Накануне отъезда я сделал последние распоряжения по хозяйству: отключил домашние электроприборы, договорился о переадресации корреспонденции и поливке газона. Сняв в банке ячейку-сейф, я положил туда выкопанные монеты. На это ушла большая часть дня. Потом мы разделили последнюю банку куриного супа с лапшой и разварные овощи, и я отвез отца в лечебницу. Там я распаковал его вещи, украсил комнату по папиному вкусу (насколько я его понимал) и выложил под стол выпуски «Бюллетеня нумизмата» за десять лет. Однако этого мне показалось недостаточно. Объяснив ситуацию директору лечебницы, я съездил домой и привез ворох всяких мелочей, жалея, что мало знаю своего отца, но постаравшись выбрать дорогие ему вещицы.
Несмотря на мои уговоры, папа по-прежнему сидел, оцепенев от страха, и вид его широко распахнутых от ужаса глаз надрывал сердце. Я то и дело отгонял мысль, что убиваю отца. Я сидел рядом с ним на кровати, зная, что через несколько часов нужно ехать в аэропорт.
— Пап, все будет хорошо, — повторял я. — Здесь о тебе будут заботиться.
Его руки дрожали по-прежнему.
— О'кей, — сказал он едва слышно. На мои глаза навернулись слезы.
— Пап, я хочу тебе кое-то сказать. — Я глубоко вздохнул, собираясь с мыслями. — Ты должен знать, что ты самый лучший папа на свете. Только прекрасный отец мог ужиться с таким засранцем, как я.
Папа не ответил. Мы сидели в тишине, и я чувствовал, как рвутся наружу давно копившиеся признания, слова, к которым я шел всю жизнь.
— Я говорю правду, пап. Ты уж прости меня, что я себя так дерьмово вел, уделял тебе мало внимания. Ты самый лучший человек из всех, кого я когда-либо знал. Ты единственный никогда не сердился на меня, не судил мои поступки и каким-то образом научил в жизни большему, чем любой сын может желать. Я никак не могу сейчас остаться. На душе у меня очень скверно, что я с тобой так поступаю, но я боюсь за тебя, пап, и не знаю, как быть иначе.